Этот юнец совершенно не интересовался азартными играми, рабами или рабынями. От бесконечного сидения в публичных библиотеках кожа его лица приобрела восковой оттенок. И вправду говорят: кто не подвержен порокам, тот явно болен.
Он попросил у меня об аудиенции, но я не спешил удовлетворить его просьбу, прежде всего потому, что хотел обдумать, каким должен быть ответ на речь, о содержании которой я мог догадываться.
— Что вам известно о нашем предке Гнее, герое войн в Дакии? — сказал он мне, когда неизбежно наступил день нашего разговора. — Я имею в виду того Гнея, который убил шестерых воинов-даков, выступив против них в одиночку перед началом боя. Так вот, я обнаружил, что это — ложь. Тому есть неопровержимые доказательства.
Он рубанул рукой воздух и тут же произнес свой приговор:
— Их было не шестеро, отец, а только четверо.
Я глубоко вздохнул, воспользовавшись этим идеальным приемом, который позволяет скрыть счастье под видом озабоченности. Потом я пригубил вино из золотого кубка и, не садясь, произнес:
— Хочешь знать правду, сын мой? Всю правду?
Он молча смотрел на меня, потеряв дар речи, словно черепаха.
— Их действительно было не шестеро, — и продолжил: — но и не четверо.
Я присел на корточки, приблизил свои губы к его уху и прошептал:
— Их было только двое.
Затем я воспользовался моментом и задал ему вопрос:
— И что из этого? Какая тебе разница, сколько было даков: шестеро, четверо или только двое? Скажи мне, скольких врагов убил ты? Что сделал ты, чтобы быть достойным имени, которое носишь?
Я направил на него взгляд, который обычно предназначается рабу, разбившему бокал.
— Что ты выбираешь? Непостоянство историков или мужество твоих предков? Отвечай!
Он упал предо мной на колени и взмолился, чтобы я не убивал его.
Никто и никогда больше не докучал мне, и я жил спокойно в окружении своих многочисленных потомков. Но сейчас, когда мои члены сковывает предсмертный холод и очень скоро мое лицо покроет восковая маска, меня гложет одна мысль и терзает одно сомнение.
В глазах моих родных отражено выражение моих глаз. Из всех живущих ныне я первым встречусь с масками. Я являюсь единственным предком, которого им довелось узнать живым. И вот теперь, когда я готовлюсь покинуть этот мир, один вопрос терзает меня, словно клюв стервятника: ради всех бессмертных богов, что же я сделал?
О временах, когда люди падали с Луны
Теперь кажется, что все это случилось давным-давно, но на самом деле началась эта история всего пару лет тому назад, зимней ночью. За ужином мы вдруг услышали, что корова в хлеву заревела. Доили ее по утрам, но иногда к вечеру она начинала изводить нас своими жалобами. Корова наша была такой же полоумной, как те петухи, которые поют когда угодно, но только не на рассвете. Отец велел мне: — Иди-ка, подои корову.
Он сказал эти слова, не поднимая глаз от тарелки, как делал всегда за столом. Мне вовсе не хотелось идти в хлев. Холод на дворе стоял собачий, а от дома до хлева было шагов пятьдесят. Но, естественно, я подчинился. У отца был сильный характер, и в нашем доме только он мог ответить „нет“. Он да еще бабуля, но о ней я расскажу чуть позже.
Я взял жестяное ведро и вышел на двор. Господи, ну и стужа! Как сейчас помню. Я забыл надеть перчатки, и пальцы чуть не примерзли к ручке ведра. Изо рта у меня вырывалось облако пара, словно в очаг положили сырое полено. Когда я добрался до хлева, мои пальцы совсем посинели.
Вхожу я в стойло и говорю: „Заткнись ты, сука-корова!“ (На самом деле мне сейчас трудно вспомнить, и, может быть, выражение звучало так: „Заткнись ты, корова-сука“, я ведь тогда был совсем мальчишкой, и мне нравилось сквернословить, когда отца не было поблизости.) Ну вот, сажусь я на табуретку, хватаю ее за соски, и на тебе — у коровы нет молока. Встал я с табуретки, да как стукну ее кулаком по заду, да как заору: „Чего же ты мычишь, дура-корова?“ Закричал я так, а потом обернулся. Сам не знаю почему, но, как бы то ни было, я обернулся.
Человек стоял прямо за моей спиной — вытянувшись в струнку, он молчал как рыба и смотрел на меня широко раскрытыми совиными глазищами. Между нами громоздились охапки соломы, из-за которых виднелась только верхняя часть его тела. Кожа у него была совсем как у жирафа. По правде говоря, шкура у жирафов и у коров очень похожая. Я хочу сказать, светлая с черными пятнами. И пятна эти такие большие, что иногда трудно сказать, то ли это черные пятна на светлом фоне, то ли светлый рисунок на черном. Но это сейчас не имеет значения. Однако я вовсе не случайно сказал, что кожа незваного гостя была как у жирафа, а не как у коровы, — на то есть две весьма важные причины. Во-первых, как раз тогда я собирал наклейки в альбом „Фауна Африки“, а во-вторых, лоб незнакомца украшали рожки, точь-в-точь как у жирафа.
Я так и сел. Но самое удивительное другое: он испугался моего испуга. И еще более странное дело: увидев, как он испугался моего испуга, я подумал, что ни тому, ни другому нечего было бояться чужого страха.
— Ты что тут делаешь? — спросил я.
— Мне холодно.
— А откуда ты взялся?
— С Луны.
Он объяснялся со мной знаками, потому что по-нашему разговаривать не умел, но и без этого прекрасно мог выразить свои мысли. Мне никогда раньше не доводилось встречать лунных людей. Какое чудное существо: пятнистая кожа да еще эти рожки. От удивления я не знал, как поступить. А впрочем, почему мне надо было что-то предпринимать? Все ясно как день: он прилетел с Луны и ему холодно. Поэтому я взял ведро и пошел обратно домой. Но стоило мне сесть за стол, как отец заметил, что ведро пустое, и тут же замахнулся на меня правой рукой, а это всегда предвещало затрещину.
— Там, в хлеву, был человек с Луны! — начал оправдываться я в надежде избежать оплеухи.
— Человек с Луны? — Рука отца повисла в воздухе. — Сукин сын!
Я уже говорил, что правом на сквернословие единолично владел мой отец. Он мог ругаться сколько душе угодно, а я за каждое словечко расплачивался подзатыльниками. Папаша вскочил из-за стола, схватил ружье и выбежал на двор. Мой брат прижался носом к оконному стеклу, защищаясь ладонями от света. Дед сидел спиной к окну; он только повернул голову и немного вытянул шею, не переставая жевать горбушку хлеба. Мне почти ничего не было видно, но слышал я все прекрасно.
— А ну, пошел вон, сволочь! — закричал мой отец. А потом добавил: — Сволочь, пошел вон отсюда!
Вот тут-то я кое-что разглядел. Человек с Луны пересек луг, взбежал на холм и исчез за ним. Я подумал, что, если он вскорости не найдет другого хлева, то умрет от холода. Мой братец так хохотал, что никак не мог остановиться. Мы спали в одной кровати, и он всю ночь хихикал и пукал.
■
В нашей семье было много мужчин: отец, дед, мой брат и я. А из женщин — только бабуля. Раньше я сказал, что расскажу о ней, поэтому теперь должен выполнить свое обещание.
Бабуля не была моей бабушкой. Она приходилась бабушкой бабке моего деда. Я понимаю, что это кажется странным, потому что люди обычно не успевают познакомиться с бабушкой бабки своего деда.
Я просто хочу сказать, что она была очень, ну очень-очень старая. Такая старая, что мы называли ее просто „бабуля“. Но на самом деле дедушка был ее правнуком и в то же время моим дедом. Он-то, бедняга, и заботился о нас двоих. По воскресеньям, когда все собирались на службу в церковь, дедушка нас причесывал: сначала бабулю, а потом меня. А потом еще прыскал мне на голову ужасно вонючим одеколоном. До сих пор помню этот запах. Если разобраться, запах был не то чтобы ужасный, а просто какой-то дурацкий. А когда какая-нибудь дурацкая процедура повторяется каждое воскресенье, то в конце концов она начинает казаться ужасной. Когда дед меня причесывал, я ныл, потому что расческа в его руках превращалась в скребок. А бабуля никогда не жаловалась. Она всегда ходила в очках с толстыми, как линзы телескопа, стеклами. И самое смешное заключалось в том, что бабуля — в очках или без очков — все равно практически ничего не видела, но, по крайней мере, стекла защищали ее от сквозняков. Однажды доктор сказал нам, что сквозняки могут оказаться смертельными для стариков. Дедушка подумал, что очки не спасут старушку от ветра в висок, и поэтому нацепил ей на голову ослиные шоры. Само собой разумеется, он сначала подогнал их по размеру.
Мне кажется, что бабуля была счастлива. Я имею в виду, так счастлива, как может быть счастлив цветок в горшке, потому что она ничего не делала целыми днями, только грелась на солнышке, сидя на каменной скамейке около ворот. Попробуй догадайся, счастлива она была или не очень. Разве можно узнать, счастливо какое-нибудь растение или глубоко страдает? Как бы то ни было, между бабулей и горшком разница была невелика. Единственное отличие заключалось в том, что иногда за ужином она заводила разговор: — Мне вспоминается…